Записки о Второй школе

  Юра Збарский
(ныне Георгий Ефремов)
ученик 1965–68 гг., 7–8 «А» и 9 «Е»,
учился с выпуском 1969 года

Такие уроки

Школа была всегда.

Отец и мама уходили туда, а оттуда несли домой связки тетрадок. Я ночью спал за шкафом, а они шелестели какими-то изложениями и сочинениями.

Отец часто рассказывал о своей Школе. И выходило, что у него на работе вечно какие-нибудь большие события. Там постоянно что-нибудь случалось.

В отцовских рассказах меня пугали имена: Рувим Ехананович, Феликс Раскольников, Владимир Фёдорович Овчинников. Слова были трудные и раскатистые. Я поначалу думал, что всё это — сказка, вот и люди там зовутся необычайно громко, звучно и непохоже на наших обыкновенных соседей.

Но самая любимая сказка была про школьный театр, ЛТК. Я долго обманывался: мне казалось, что театр и школа — почти одно и то же.

Иногда к нам приходили люди Оттуда. Как-то нагрянул громогласный и страшный Воля Рогов, а отца дома не было. Воля Рогов страшно ругался, шумно ходил по изумлённой коммуналке и кричал (то ли бабушке, то ли ещё кому-то):

— Они, видите ли, полагают, будто доверить нам ключ от школы — всё равно, что вручить полоумному бомбу! Мы, конечно, ничего репетировать не будем! Мы схватим ключ, после чего созовём в актовый зал легкомысленных девиц, предадимся разврату, а в итоге испещрим школьные стены нецензурными надписями! Ноги моей больше не будет в этом иезуитском колледже!

Феликс Раскольников пел у отца на днях рождения. Пел какие-то непонятные песни на английском языке. А они запомнились (например, «Down by the river side»).

Потом стали меня брать на спектакли в школьный театр. Помню арбузовские «Годы странствий» и «Город на заре». Я тогда понял, чтó было главным в этой сказке. Преображение. Привычные люди обращались в героев. Потом они, правда, нисходили в наш общий мир. И всё равно не разучивались взмывать туда, где всё было огромно, прекрасно и осмысленно.

Я с 1-го класса мечтал стать своим этой Школе. Но туда принимали только взрослых.

Зато отец стал меня возить в дальние походы. Летом 1964 года его любимый класс отправился на Северо-запад (по-моему, это был 10 «Ж», доходило и до такой буквы!). Сначала мы пошли в Псковскую область, в Михайловское. Во дворе Пушкиногорской турбазы ребята затеяли футбол. Отец глянул с крыльца на эту кучу-малу и сказал: «Теперь знаю, что имел в виду Пушкин: и пусть у гробового входа младая будет жизнь играть»! Дальше была Эстония. За ней — Питер.

Среди всех выделялся Вадик Делоне. Он был умудрённый, утомлённый и какой-то ничей. Это несмотря на то, что из взрослых, кроме отца, в походе была только одна мама — его. Компанию Вадику создавали самые колоритные личности в классе: исполинский Паша Дьяконов, лукавый Володя Вьюков, рыцарственный Боб (Володя) Гришин, элегантный Женя Пушкарь. Разговоры вертелись вокруг самого важного: как бы кого закадрить/склеить. Я поневоле впитывал передовой опыт.

В следующем году класс отправился на Юго-запад — во Львов, в Закарпатье, а далее через Коломыю и Измаил — в Одессу.

Там я подружился с Володей Бусленко. О нём отец говорил, что Бус — уникум, никому до него не удавалось сделать в пяти словах 16 ошибок. И всё-таки я верю, что этот невероятно одарённый человек напишет о Школе, о нас, о моём отце. Без него наш союз неполон.

Зимой 1965 года все собрались на даче у Паши Дьяконова. Володя Вьюков спросил отца: как с точки зрения закона расценить суд над Бродским. Отец ответил: «Сложно с точки зрения закона оценить беззаконие».

Соседка и детская подружка Ира Попова решила поступать в Школу. Я тогда осмелился подумать: а если и мне?..

После того, как расстались родители, пришлось много путешествовать по Москве. Мы с мамой сменили четыре жилья. Учебные заведения мои тоже постоянно менялись. В итоге вышло, что я перебывал в семи школах и в десяти разных классах.

Стоило попробовать. С математикой у меня было не очень, но ведь дело шло о мечте. И меня взяли!

Мои первые впечатления — самые примитивные. В Школе стояли не парты, а столы. Девочек почти не было. А мальчишки были в основном «ботаники». Я же был довольно развитым (физически) оболтусом. И для начала меня взволновал глобальный вопрос: где и с кем курить? К радости, на второй день мы близко познакомились с Женей Юрченко, и эта проблема разрешилась. За полгода компания пополнилсь Серёжей Недоспасовым, Геной Лубяницким, Андрюшей Мищенко. Скучать мы не давали ни себе, ни другим. Подробнее об этом см. материал С. Недоспасова. У Сергея блистательная память. А у меня от неё остались какие-то лохмотья.

Спецкурс по математике вёл Олег Вячеславович Локуциевский. Его сын Витя, прозванный ласково Куциком, был нашим одноклассником.

Не знаю, видел я в жизни подлинных аристократов или нет. Но, когда вспоминаю Олега Вячеславовича, думаю, что — да, видел и знал.

Помню: мы в очередной раз набедокурили, и двое из нашей компании — Андрей Мищенко и Серёжа Недоспасов (кличка «Спас») — отправились к Шефу за документами. Их исключали из Школы.

То ли остальные расслабились, потому что опасность пронеслась мимо и над нами не капало. То ли процедура изгнания приелась… Словом, никто особенно не суетился.

В тот день спецсеминар по математике шёл первым уроком. Олег Вячеславович, войдя в класс, не улыбнулся и даже не поздоровался. Он довольно долго стоял у окна, потом повернулся к нам и сказал — глуховато, негромко, но очень внятно:

— Там ваших товарищей выгоняют из школы. А вы пальцем не желаете пошевелить. И при этом называете себя интеллигентами.

Такие были уроки.

Под конец 8-го класса я оголтело влюбился в девушку гораздо старше меня — подружку по студии при Центральном Детском Театре. Рая не знала, куда меня деть, и придумала невыполнимое задание: велела сдать экзамены по математике на 5.

Я выучил наизусть все ответы на все вопросы. Израиль Ефимович Сивашинский был потрясён. Ставя мне «отлично», он приговаривал:

— Вот и вы иногда можете, если очень захотите!

Зато Музылёв злорадно вкатил мне три с минусом за незнание, к какому типу предложений относится фраза «На реке весенний ледоход».

Но пять по русскому — этого от меня никто не требовал.

К тому времени я уже вовсю погрузился в театральную жизнь — рисовал для ЛТК афиши и программки, изображал падающее за сценой тело в спектаклях «Ш2» и «Теория невероятности». И вообще стал в театре (особенно в Театре на Таганке) бывать чаще, чем в школе и дома.

Стрелять билеты мы отправлялись сплочённой боевой группой. Она вытягивалась сложным зигзагом от перрона станции метро Таганская-кольцевая до самого входа в театр. Самыми активными и удачливыми были Витя Тумаркин, Гена Лубяницкий и Серёжа Недоспасов.

Сейчас кажется, что я проводил там круглые сутки. Видел три редакции «Павших и живых». Был на «запретной» премьере, когда сначала вывесили одну афишу (кажется, «Антимиров» Вознесенского), потом другую, потом обе сняли. Спектакль задерживался часа на полтора. Актёры вместе со встрёпанной публикой толклись у служебного входа. Было известно, что Сам поехал в управление культуры — пробивать разрешение. Потом подъехала «Волга», вышел мрачный Любимов. К нему бросились Высоцкий и Кузнецова:

— Юрий Петрович, что будем играть?

— Играть будете, что я велю.

Так «Павшие и живые» были представлены в первый раз.

Привычное сообщение той поры: «Спектакль будет объявлен особо».

Сейчас так и подмывает объявить ту пору особой. Даже если это преувеличение, я надеюсь, что оно простительно. Как писал Окуджава:

Всё это от любви. Что в том худого?

Когда в 2003-м вышла книжка записок о Школе, Алла Смотрицкая, одна из первых отцовских выпускниц, прислала письмо:

«…О своих уроках литературы напишите, об этом в книжке ничего нет. Вы говорите, что пошли в учителя, потому что уроки — это немножко театр. Вы скромничаете или действительно недооцениваете того, что умеете делать. Ваши уроки — это подлинный театр. Вы в этом театре режиссёр и главный исполнитель. Учительство, как и многие другие профессии, может быть уважаемым ремеслом, когда преподаватель следует методике, придерживается системы. Это замечательно, но это можно описать, и этому можно научить. Ваши уроки — искусство. Это искусство театра, когда заученный текст воспринимается как импровизация, когда учитель воздействует не только на мысли, но и на чувства. Причем, не один, не два ученика… вовлечены в Ваше действо (хотя и этого было бы достаточно), а весь класс. Вы ведёте урок, и в классе нет отстающих, хулиганов, непосед. Мне кажется, Вы и не знаете, что у учителей бывают проблемы с дисциплиной в классе. Это ли не Театр в самом замечательном смысле, когда все 40 человек, таких разных, заняты только тем, что происходит пусть не на сцене, а у доски, точнее — у учительского стола, когда Вы заставляете 16-летних подростков, часто довольно циничных, плакать, и смеяться, и обсуждать литературных героев XIX века как своих современников. Напишите об этом своем опыте во 2-й школе…»

Кто и как скажет об этом?

Я много раз брался письменно вспоминать о Школе, об отце, об учительстве и ученичестве. Всегда подступала вязкая немота, сродни косноязычию, даже безграмотности.

Стихотворений о Школе у меня нет. Но она, я верю, есть во мне самом. И поэтому (как у Гайдара в «Судьбе барабанщика» все песни были военные) все мои моленья — о Школе:

По следу правды и добра
над миром шла звезда —
она из нашего двора
была видна всегда.

О трезвости учителя
мне пели много лет —
но у меня была земля,
какой на свете нет.

О блуде, о мирской беде
гудел набат земной —
но грязи не было нигде,
а музыка — со мной.

Любовь — закон, и смерть — закон,
и целый мир в груди,
пускай ты с ними не знаком,
а все равно иди.

И если радость на кону
одна — всего одна:
какая разница — кому
достанется она?

И со стеклянного холма
посмотришь: ну, дела!
зачем-то облегла зима,
зачем-то жизнь была.

И эти сумерки стерпеть
положено: года!
а только жаль, что я теперь
моложе, чем тогда.

О Якобсоне говорить и писать я тоже так и не научился. Привожу отрывки из давних заметок, почти ничего в них не меняя.

Толя (Анатолий Александрович, Тоша) преподавал у нас в школе историю и литературу. И еще читал лекции о поэзии — для всех, после уроков. Все ломились на его лекции. Я тогда пытался изображать свободу и независимость от посторонних мнений: уроки Якобсона прогуливал, на лекциях бывал лишь дважды. И очень горевал, что Наташа Симонович (я за ней ухаживал) берет у него частные уроки русского языка. Как-то я дожидался её на лестнице. Вдруг открывается дверь, на площадку выходит Якобсон (покурить). Видит меня:

— Ты чего тут уселся?

— Девушку жду.

— Ступай на кухню и там жди свою девушку.

Проявить несгибаемость у меня не вышло. Поплёлся на кухню, где сам Анатолий Александрович напоил меня чаем. При этом он монотонно ворчал: «Девушку ждет! Лучшего места не отыскал, где девушку ждать!..»

Если я почему-то являлся на урок истории, Якобсон меня неукоснительно выгонял из класса. Просидеть академический час молча я не умел, а Толя не терпел разгильдяйства. Потом А. А. удивлялся, почему я успешно сдаю зачеты. Разгадка в том, что я — после удаления с урока — шёл курить в ближний туалет, где мощный голос Якобсона слышался вполне отчетливо.

Однажды (в очередной раз) маму вызвали «на ковер» к Владимиру Фёдоровичу Овчинникову. После разбора моих проказ мама рыдала в коридоре. И Якобсон подошёл, чтобы её утешить.

После он подолгу жил у нас в доме. Они с матерью расстались накануне его отъезда в Израиль.

Толе пришлись по вкусу некоторые мои стихотворные сочинения. «Покажем Дезику!» — решил он. И мы поехали к Самойловым, в Опалиху. Поначалу я ездил в Опалиху только с Толей. Потом осмелел и стал выбираться один.

Мы с Якобсоном тогда разлучались редко, вместе бегали за продуктами для Толиной мамы, по делам, по знакомым. Когда его допрашивали, я «дежурил» в дверях 40-го гастронома. Толя выходил от следователя и на всю улицу провозглашал:

Не хочу я на Лубянку,
А хочу на Якиманку!

Как-то мы с Геной Лубяницким оказались у Якобсона во время обыска. Всё было спокойно и чинно, пока не стали изымать «тамиздатскую» книгу, в точности не помню — какую. Толя застонал:

— Боже мой! Что теперь будет, что будет! Что со мной сделают!

Даже следователь стал его успокаивать: «Ну не надо, Анатолий Александрович, не стóит так уж переживать, мы ведь не изверги».

— Да хрен бы с вами! — заорал Якобсон. — Какое мне до вас дело! Эту книгу мне дали на ночь! Я ее сегодня должен был вернуть!

Тогда было больше тревоги, чем испуга.

Мне страстно хотелось быть как взрослые. Я стал сочинять «подмётные письма». Якобсон ругался:

— Знаешь, что сказал Маяковский Светлову? «Я умею писать агитки, и я их пишу, а вы не умеете — и не пишите!»

Я очень обиделся.

К этим письмам я относился так же увлечённо, как к школьному рукописному «Красному треугольнику». Мы его делали вместе с Володей Бусленко. А главными авторами (кроме, естественно, нас двоих) были Толя Левин и Витя Тумаркин.

Володя Бусленко:

…Я увижу, я увижу,
Я сквозь тучи разгляжу —
До звезды Луну понижу,
А Полярную звезду
В ранг Луны я возведу…

Толик Левин:

…Машины с рычаньем — мимо.
Несчастье в небе легло.
Ах, как мы легко ранимы
И как нас убить легко!..

Витя водил меня по Университетскому проспекту и читал стихи Павла Когана. Через год Когана сменил Светлов. Потом — и навсегда — воцарился Самойлов.

В дневнике Самойлова есть такая запись: «У Юры Ефремова (…) — «тот» свет. Даниэль, старуха Олсуфьева, прекрасная, как всегда с гитарой, старый, чудный Богораз, Толя Якобсон. «Тот» свет мил».

Иосиф Аронович Богораз — дед моего однокашника Сани Даниэля. А старуха Олсуфьева — его жена. Для нас она была Алла Григорьевна, или Бабушка, или Аллочка.

Тогда она пела про «руины, где на стенах, как мишень — человеческая тень». И захмелевший Толя в восторге кричал: «Слышишь? Вот как стихи нужно писать!»

Вот какую песню она тогда впервые спела:

ИВАН, НЕ ПОМНЯЩИЙ РОДСТВА

Жил на Руси по воле Божьей
И рос как сорная трава
Простой калика перехожий —
Иван, не помнящий родства.

Он не боялся расстояний,
Не ведал горечи труда —
Питался жалким подаяньем
Без ложной примеси стыда.

С детьми в деревне был он дружен,
Простонародием любим,
И хоть России не был нужен —
Однако ангелом храним.

И даже баба из подвала,
Когда его вели в тюрьму,
Ему калачик подавала
И в ноги кланялась ему.

Это был последний такой день на Якиманке, последний с Якобсоном. Оказывается, тогда и кончилась юность...

Помню 1 июня — день рождения Самойлова.

Сначала устроили футбол, причем я по неведению встал в ворота. Якобсон пробил пенальти, после чего меня долго приводили в чувство. Потом была массовая прогулка по размокшей глине. Толя учил сына лазить по деревьям. Потом сидели под старой яблоней.

Помню сумбурный спор Давида и Толи. И слова Д. С. о том, что правота и сила не состоят в родстве.

Хмельные, но не слишком веселые, мы возвращались на станцию. Компания была немаленькая; мы брели, растянувшись метров на 50. Якобсон шагал впереди, что-то бормоча сам себе. Я всю дорогу возбужденно объяснял одной растерянной барышне про вредоносность Андрея Вознесенского. Уже на платформе Толя отвел меня в сторону.

— Старик, нельзя так. Зачем ты так с женщиной разговариваешь?

Я в изумлении начал оправдываться, что ничего грубого не говорил, только повторял мнение самого А. А. о Вознесенском.

— Да нет, я о твоем тоне. Не надо топтать человека. Она ведь ни в чем не провинилась, а ты распетушился. Нельзя так.

Такие были уроки.

Из Иерусалима я получил от него несколько писем. Ни одного не могу найти. Помню, последнее заканчивалось словами: «С червоточиной стал ваш покорный слуга...»

В Школе я проучился три года. После 9-го класса стало очевидно, что математику и физику я «не тяну», да и с другими дисциплинами справляюсь без блеска. Наверное, можно было и дальше испытывать терпение учителей и администрации. Но — затосковалось по «взрослой жизни». Да и отца (одного из основателей школы) не хотелось подставлять.

Я устроился санитаром в клинику Первого мединститута и поступил в вечернюю школу на заочное отделение. Работа была через день, занятия — по выходным, а всё остальное время я проводил в родной Школе. Шеф хмуро констатировал: «Теперь ты стал нас чаще навещать!»

К этому же времени относится такой эпизод. Весной 1969 года ко мне в гости на Якиманку пришли Гена Лубяницкий и Женя Юрченко. Мы вышли во двор и стали от нечего делать даже не гонять, а перекатывать мяч.

Минут через десять к нам подскочил какой-то пьяноватый ветеран, по виду — явно из внутренней службы. Он принялся нас обзывать хулиганами и стилягами (?!) и пугать неотвратимым возмездием. Мы, поначалу культурно, стали ему объяснять, что шум и непорядок во дворе происходят скорей не от нас, а от компании доминошников, которая неподалёку с треском забивала козла и при этом совершенно не стеснялась в выражениях. Кончилось тем, что мы его просто послали. Через полчаса подъехал «воронок», куда загрузили Женю и Гену. Мне удалось увернуться.

Часа два я гулял вокруг нашего отделения милиции. Потом не выдержал и вошёл внутрь. Ребята сидели за барьером. Дежурный хмуро на меня уставился:

— Чего тебе?

— Да вот пришёл товарищей проведать.

— Нашёл себе, тоже, товарищей.

Гена и Женя хором стали требовать, чтобы меня выставили вон.

Ещё через час их выпустили. На прощание участковый сказал: «Нельзя так вести себя в Москве. Ведь Москва — это же столица мира!»

Ещё через три дня в школу пришла «телега», и провинившихся вызвали на ковёр к Шефу. Я напросился с ними, и меня пустили. Женя Юрченко начал объяснение в эпическом ключе: «Владимир Фёдорович! Представьте себе старый двор — этакий каменный гроб…».

Выслушав нас, директор помолчал и сказал: «Плохо же мы вас учим, если вы не понимаете, что нехорошо демонстрировать своё умственное превосходство над первым встречным… идиотом».

Прошло десять лет. Мы с Женей Юрченко зашли в какой-то магазин и увидели в очереди Шефа. Сами не помним, как мы — уже не мальчишки, а, грубо говоря, отцы семейств — обнаружили себя прячущимися в углу за колонной. Помнили, что за вину — накажут. Потому что невиноватых нет, как сказал гений.

А сейчас нам уже не страшно. Увы. Некоторым удаётся даже ласково поучать Владимира Фёдоровича.

Да и сам он добросовестно не помнит, сколько раз выгонял нас из школы. И правильно. Мы — его молодость. Мы всегда были заодно.

Жизнь предлагает множество занятий. Не все они становятся уроками. А нам — повезло....

Как-то, спустя много лет после Школы, одноклассники решили собраться у меня в Тёплом Стане. Я, готовясь к встрече, сделал смешной альбом, куда поместил самые разные высказывания о преподавателях и недорослях.

Стало не до смеха, когда вдруг обнаружилось двустишие Чухонцева:

Во сне я мимо школы проходил
И, выдержать не в силах, разрыдался.